«Слуга вещей». Сергей Буданцев

1.

Голуби метелили нах крышами слободы.

Стайка любительских турманов литейщика Барсукова выдавалась из всех: взвивалась в пурпур, вспыхивала белым огнем и гасла. Чулково плыло на упругом, вечернем звоне. Только что тяжелым ревом гудков патронного завода обрушилась неделя, обрушился север в предвечерние сумерки, мощные корпуса уносило в синь.

Поздний октябрьский зной перекочевал к городским колокольням, к Кремлю и на Заречье.

Последними ударами молотков шабашили замочники, скобеники, — квартирники, работающие без срока. Сдавали выработку, получали деньги. Ученики бежали к лавкам Госспирта. Ехали подводы с липовыми коровами на самоварную фабрику. От них пахло рогожей, миткальными кипами, общим ароматом сухого растительного волокна. Пахло лошадиной мочой, концом дня, концом недели.

Генрих вынес от Барсукова двух трубачей и нарвался на отца. Тот шагал медленно, но надвигался быстро, тяжко и неровно взметывал ножищи в пудовых сапогах. Булыжник подавался под его каблуками.

Его широкое, плоское туловище напоминало шкаф, увенчанный могучим котлом головы. Он был очень внушителен, вероятно силен, и от силы сдержан; его тонкого голоса, сварливой рассудительности, маленьких, почти веселых зеленых глаз дети боялись пуще, чем кулаков.

— А, сынок! — тонко вывел он, сразу поймав преступление. — Ты откуда? Молчишь?

Голубков купил? А может, забыл, чему родители наставляют, — мы, мол, сами поумнее старших?.. Что я говорил?.. - крикнул он неожиданно. Генрих едва не выпустил птицу. — Ну!

Генрих растер слезы и слюни и ринулся в калитку, возвращать хозяину покупку. Старый голубятник в бараньей папахе, надвинутой на брови, — и брови и бороденка у него вились крупно, как шерсть на папахе, — махал шестом в небе, но видел, что творится и на земле.

— Препятствует? — прохрипел он.

Мальчишка не выдержал сочувствия, заныл густым, влажным баском.

— Давно долдонит, все уши проюжал: руку-ногу сломаешь на крыше! — выл Генрих, изображая отца. — Мало тебе примеров... Руку-ногу сломаешь, это вещь!

— Да не вещь, — хрипел с крыши Барсуков и сек шестом пурпур, лазурь и кипень. —Не вещь, а дороже вещи! А мое удовольствие еще дороже, ради этого живем. А родитель твой, Кузьма Лукич, себе не хозяин, а приказчик. — Старик закашлял длинно и с переливами, почти осмысленно, словно произнес длинное ругательство, опустил шест и выхватил трубку, единственное, по его мнению, лекарство.

Кузьма Лукич слышал разговор за калиткой, но не позволил себе ни обидеться, ни вмешаться.

Стоял и ждал.

Кузьма Лукич запрещал детям: голубей, шумные игры, разорительные бабки, книжки, кроме школьных. Разрешал: учиться, работать по дому, занимать все очереди к лавкам.

Сын выбежал, увидал отца, затрясся. Но тот, словно ничего не произошло, велел итти домой стеречь, мать придет, сказать — папашу задержит важное собрание, к чаю не ждать.

— Да, напомни ей взять подсолнечное масло по третьему купону, за вторую половину месяца. Покамест выдают в одном кооперативе, — она знает, где, — никто не пронюхал.

Далее следовали объяснения, какую посуду взять, наказ приготовить талоны — это матери, а ребятам — не баловаться, и множество других советов, от которых у мальчишки заныли плечи.

— Больно у тебя глаза скучные, водянистые, — сказал отец и удалился, прихрамывая.
 

2.

Думая, что стремится увеличить, украсить, и расцветить живой инвентарь вселенной, Кузьма Лукич официально переименовал детей: Мишку в Валерия, Яшку в Генриха, а младшую дочку просто назвал незаурядным именем Алевтина.

Кузьма Лукич не давал разыгрываться страстям, и вот пример. В начале нэпа люди дорвались до заработков — не верили деньгам.

И тогда Кузьма Лукич запил, и пил два месяца.

— Сомневаюсь в дензнаках, не могу прокормить семейство! — кричал он и показывал кривую ногу. — Мне что, — я полчеловека. Но детей жалко!

Однажды он отнес в шинок восемь фунтов меди, припрятанных в разруху, пьянствовал два дня и — с потерей вещи — протрезвел как-то сразу и полностью. Вернулся поздно ночью, до утра каялся перед женой в страшном намерении унести весь дом в кабак. Жена сказала:

— Одним криком да похмельем богат не будешь. Все выходит дурным духом.

Его утешали мудрые изречения. Окружающие не замечали, что этот рассудительный человек глуп.

И сам Кузьма Лукич, и жена, и дети обильно ели, не ходили в лохмотьях, но жили скученно, берегли тепло и скверный воздух, и все довольство, наживаемое тяжелым трудом, росло как будто в другой семье, у невидимых двойников, которые розовели, румянели, сияли.

А этим — жара и спертость казались признаком богатства и значительности в жизни.

Между тем, глава семьи вычитывал из полезных журналов и помнил бесконечное множество разных советов и наставлений: как чистить ковры, как солить арбузы, как бороться с сыростью в подвалах, какие растения надо сажать в аквариумах, что влияет на слышимость радио, как приготовить ваксу, отчего портится эмалированная посуда, и еще многое помнил этот человек.

А ведь, кроме того, голова его несла большой запас опыта и знаний по ремеслу: ему, — огромному, с мускулами молотобойца, — выпало быть наклепщиком голосов в гармонном механизме, — кропотливое и тонкое дело.

Его считали одним из лучших мастеров в Чулкове, а стало быть, и в Туле, а следовательно и в России. Он имел право гордиться!

Самое делание вещей, борьба с материалом, — непрерывная, но легкая, при незначительных случайностях и редких неудачах наполняет ремесленника самоуверенностью. Кузьма Лукич увешал всю свою квартиру — он сдавал две комнаты тихим жильцам — правилами внутреннего распорядка. Распоряжения о количестве звонков, о подметании коридора, о самоварной трубе и калошах начинались непременно со слов: «Прошу граждан» или «Покорнейше обращаю внимание».

В тот день с утра в городе бабы с ума сошли из-за керосина. Керосина в Туле было достаточно, но задержалась развозка, у всех лавок появились хвосты. И керосина стало действительно не хватать.

«Когда запасают двадцать пять тысяч семей...»  — подумал Кузьма Лукич, искоса поглядывая на заворачивающиеся петли живой очереди, всполошился и, торопливо припадая на больную ногу, заспешил к дому.
 

3.

Варвара Петровна, жена Кузьмы Лукича, как бы с трудом носила небольшую голову, отягченную обильными серыми волосами, полную ветхих, но мучительных тревог. Ее голубые безвлажные губы размыкались лишь для важных замечаний. Всей неразговорчивой душой и сухим телом она сочувствовала мужу и помогала копить. Далеко превосходила его в муравьином усердии и неколеблющейся силе.

— Пришел? — сказала она, зло и растерянно щурясь от усталости, от забот, от тесноты в комнате.

В крохотной, плотно замкнутой квартире как будто шла молчаливая борьба вещей, которым не хватало пространства.

По стенам стояли шкаф, буфет и комод, заняв лучшие простенки, на комоде зеркало сердцем, по бокам две стеклянные керосиновые лампы, ваза бутылочного стекла и ваза фарфоровая, из чайного магазина.

Между шкафами никелево блестела кровать с шестью подушками, покрывалами, подзорами. Дети ютились за занавеской, в темной каморке. Середину комнаты занял стол, окруженный стаей стульев.

Вещи висели на стене: боярская свадьба, Лев Толстой, закат кровавого солнца, фольговое родительское благословение, лампадка, пасхальные яйца, вербы, венчальные свечи, на выпиленных полочках белели гипсовые статуэтки, в бамбуковых рамочках и рамочках из раковин теснились по три и по четыре выцветших фотографии. Вещи висели на потолке: лампа-молния в шелковой юбке, самодельный аэроплан, проводка радио, плавала воздушная колбаса.

Вещи теснились в коридоре: сундуки, узлы, велосипед, который хозяин — мастер на все руки — взялся отремонтировать по приятельству. На кухне, над чугунами, ведрами, лоханями, кадками властвовал, деля права с печью, верстак с тремя тисочками-инструмент для замочного дела: тесть Кузьмы Лукича, замочник, отказал в наследство дочери и рачительному зятю. Вещи злобно мстили хозяевам: жена и дети ходили в синяках, лишь хромой хозяин двигался по кривым квартирных путей легко и беспрепятственно.

Сообщение мужа о керосиновой панике Варвара Петровна встретила спокойно. Про керосин не только слыхала, но и проведала: выдают по два литра на человека. И успела взять.

Кузьма Лукич припомнил, что у него есть приятель, продавец в нефтелавке, — не терять же случал! В сущности он даже любил такие внешние беспокойства: они освобождали от темных опасений, от дурных предчувствий, от ночных страхов, неясных и телесных. Испугавшись хлебного кризиса, он однажды обегал весь город, разными хитростями запас четыре пуда белой муки: и много ночей спал черным, бархатным сном.
 

4.

Вечер встретил его пыльной и сырой прохладой, гордое и спокойное чувство домашней озабоченности понесло мглистой улицей.

Все было придавлено тишиной. Но и тишины не услышал бы — не гуди за Упой город, не протягивай озябшее эхо паровозных гудков.

И вдруг сомнение как будто ударило его в горло, пресекло его дыхание: зачем? Домашнее потеряло бесспорность. В самом деле, ради чего столько хлопотать и трудиться? Ради Генриха, Вальки и Альки? Но ведь они существуют независимо, как независимо от хозяйских попечений растет, меняет перья, несет яйца, выводит цыплят его же собственная курица Рябка, — можно дать ей имя, можно ее зарезать и съесть, но от одиночества она не освободит! Мысль об одиночестве перед смертью оглушила его и как будто толкнула в спину: беги и обманывай себя делами.

Этим вечером все удавалось Кузьме Лукичу. Знакомый приказчик, длинный и острый, как веретено, и неопределенно молодых лет, — а ему было вполне за-сорок, — отпустил полный бидон, верных четыре литра, впопыхах и соблюдая тайну.

Кузьма Лукич волновался удачей и тем, что не мог при народе выразить продавцу, как он уважает и любит услужливых людей и еще что-нибудь в таком же роде, приятное и справедливое. Кузьма Лукич пьянел от запаха керосина, ставшего редким, запаха желтого, лукавого, горячего, пропитавшего железо и асбест нефтелавки.

Запах керосина чем-то напоминал пиво.

Втирая очки публике, продавец громко рассказал, будто в городе одна бывшая купчиха, заранее прослышав, что весь керосин отправляют за границу, набрала целую ванну.

«Всклянь ванну!» — повторял рассказчик и мигнул Кузьме Лукичу — смывайся.

Прочие покупатели, которым рассказ о купчихе достался как кость собакам, дабы не замечали проволочек времени и что вокруг делается, шумно обсуждали предмет в таком разрезе: «Довольно, мол, буржуазные телеса парить, не пора ли делом заняться».
 

5.

Кузьма Лукич шествовал домой. Он казался себе легким и почти прозрачным от ясных мыслей и переживаний.

В самом деле: поработал сегодня, должен был даже вечером принять участие в товарищеском собрании, и если не пошел на него, то только потому, что не считал себя в праве оставить семью в недостатке такого необходимого товара, как керосин. Теперь можно и отдохнуть, когда выполнил все, что задал себе.

Пусть шумит самовар на столе и теплится вокруг стола мирная семейная жизнь. Он даже упрекнул себя за то, что требователен, придирчив, — из-за этого и не ладится уют.

Но будет. Большевики пока еще не добрались до углей —вот можно и побаловаться.

Жидкость билась в бидоне как птица. Жесть отвечала пеньем.

И все вспоминался очень солнечный день.

Мальчик Кузя стоит у окна и скребет ножом по заслонке от печи. Ему оглушительно вторит — в слепительном окне под небом качается клетка, оттуда точится семя, там трепещут крылышки — желтая птица со стеклянным горлом: канарейка. Где это было это блаженство? В гостях? У кого? Когда? С ним ли было?

Кузьма Лукич с каждым шагом врезался в страну веселых намерений, ласковых слов, счастливых пожеланий. Хотелось бы не застать никого дома, самому поставить самовар, накрыть стол — и встретить своих как подобает доброму главе и отцу... «Как в библии», — бормотал он, пересекая мглистые владения мечты.

И все случилось как он желал.

С угла переулка увидал — квартира пуста, ни одно окно не светилось. У крыльца на лавочке сидел Генрих и Валерий с огромными пустыми бутылями воздушно-лунного цвета.

Мальчишки крепко прижимали бутыли к земле, словно боялись — улетят. Генрих был костляв, росл, легкомыслен. Валерий хрящеват, толст, тяжелодум, благоустроен и дурак.

Оба одинаково ненавидели отда, но Валерий скрывал это даже от себя. Долговязый Генрих крикнул по глупости на весь двор:

— Ну, папаша, вон сколько приволокли из Заречья от дяди Сани! Мама с Алевтиной у него сидят, а нам посуду велели принести.

— Ну и несите! Разорался... Да матери скажите, чего она, на ночь глядя, по гостям рассиживается?..

Кузьма Лукич так и не одолел хмурого голоса. Неожиданное одолжение шурина пока-залось сразу подозрительным. Бывший лавочник, боится обыска, — на тебе, боже, что нам не гоже...

Наставительные внушения прогнали ребят, отец не успел договорить тирады. Поднялся крутой лестницей, которая пахла дневной горячей пылью и прохладным нужником.

Кухонные вещи молча дежурили на местах.

Не зажигая огня, Кузьма Лукич привычно достал с верхней полки самовар, взял ведро с лавки, налил в самовар — вода лилась с тонким звоном, — наложил углей, нашел нащепанную заранее лучину, зажег и прошел в глубину дома. Он любил в полутьме, в полном уединении поговорить сам с собой и слушать, как тихо и внушительно колышется голос.

— Эх, горе какое, —ворковало одиночество, — к чаю надо хоть леденчиков взять. Не догадался, а сейчас и послать некого.

Все семейные и домашние непорядки, полагал Кузьма Лукич, происходили от неурядиц в советской жизни, поэтому он редко сетовал и сердился на себя. Для того, чтобы убеждаться, что постоянный виновник жив и действует, он читал ежедневно газеты. И теперь вспомнил, что говорили о последнем номере газеты «Кустарь и артель», где прохватывали тульских пьяниц, и советовали прочесть. Кузьма Лукич решил засветить лампу.

И в то мгновение, когда чиркнула спичка, за спиной на кухне словно кто-то кашлянул, ясно послышалось: ох! Или, еще точнее: словно открыли бочку, — чавкающим, шепелявым звуком. Прямоугольник двери за спиной Кузьмы Лукича раскрылся слепительным сиянием. Сияние пролилось во двор и оттуда метнулось в окно. Бросилось, шаря, по углам.

Как будто вспыхнуло сухое дерево в бурю.

Клокатые тени не находили места. На кухне шумело как на мельнице, как в моторе. Резко пахнуло керосиновой копотью.

— Пожар! — хотел крикнуть Кузьма Лукич.

Ринулся на кухню и не одолел какой-то потной силы, которая приклеила его ноги к полу, напомнила, что он хром, и вместе с тем совершенно незаметно швырнула в кухню.

Самовар бушевал столбом раскаленной меди, гремел, пламя било в потолок.

На глазах кусок пламени упал в ведро и вырвался оттуда еще выше, чем из самовара.

Лицо и грудь хозяина палило жаром. Ноги вросли в пол холодными, липкими ступнями.

Глупое и бесполезное видение — давешние голуби в закате — возникло на миг и развязало волю.

«Генрих, дурак, в ведро вылил!»

С этой бесполезной догадкой он выскочил на двор. И сам поразился, насколько прекрасен и звучен его тревожный голос, подавший весть двору, улице:

— Пожар!

***

Сергей Буданцев. Художник: П. Бучкин. Публикуется по журналу «30 дней», № 4 за 1930 год.

 

Из собрания МИРА коллекция