«Квартира № 1». Лев Славин

Обитатели квартиры Nº 1 встретили октябрьской переворот по-своему.

Это была очень редкая по тем временам квартира, бесхозяйная. Хозяин, банкир Заграфопуло, не ожидая от растущей революции для себя ничего хорошего, выехал за границу вскоре после июльских событий. Комнаты он роздал знакомым, освободив их от квартирной платы, но обязав присматривать за оставшейся обстановкой.

Так, задолго до муниципализации домов, появилась на свет эта родоначальница коммунальных квартир. Здесь впервые зарождались ехидства, бранчливость, интриганство, наушничанье — весь тот душевный комплекс, который будущий историк нравов назовет чувствами обывателей.

Самую большую комнату занимал господин Харитон, провизор по профессии. Он был изобретателем многочисленных косметических средств, обещающих коже возвращение блеска и упругости. Как многие конструкторы, Харитон был увлечен идеей универсального изобретения: он мечтал создать экстракт, одинаково убийственный для геморроя и перхоти и могущий при случае уничтожать клопов и склеивать фарфор.

Деликатные навыки этой профессии постепенно перенеслись на самый характер провизора. Он испытывал болезненные желания говорить всем приятное. Он уверял всех женщин, что они очень красивы и что он едва сдерживает себя, чтобы не влюбиться в них.

Он уверял мужчин, что они умны и обаятельны, приписывая из скромности это мнение не себе, но известным писателям, актерам и политическим деятелям, так что выходило, что все эти знаменитости, которых вы знала только по портретам в журналах, отлично осведомлены о вас и следят за вашей жизнью с тайной благожелательностью.

Неправильно трактованная вежливость приводила Харитона к тому, что он по целым неделям скрывался дома, не будучи в силах выполнить ни одного из навязанных самому себе поручений: достать в банке крупную сумму под ничтожные проценты, устроить постановку пьесы, отвергнутой всеми театрами, и многое другое. Все это Харитон проделывал, потому что хотел сам прослыть приятным в глазах окружающих. Все называли его за глаза идиотом, вруном и втирушей.

Та же боязнь неприятного заставляла Харитона не выходить сегодня целый день на улицу. Он знал, как и все другие, что 25 октября на улицах разыграется гражданская война. Он, правда, плохо разбирался в путанице 1917 года. Не отредактированная резолюция, без примечаний составителя, без картинок, изображающих героев или предателей, ужасала его своей непонятностью. Харитон был против большевиков, потому что большевики были против существующего правительства.

Вторым обитателем квартиры был Лилейко, по прозвищу Макс-практик. Он называл себя коммерсантом. Лилейко был молод, неопрятен и очень волосат: волосы росли на его черноземной коже с необыкновенным обилием и как бы с шумом.

Макс-практик действительно был очень практичен. Больше всего он не любил терять вещи, и перочинный нож, например, приковал к себе цепью.

Он выражался коротко, но безапелляционно, — наиболее любимым его словом было восклицание: «Апоплекс!», выражающее крайнюю степень глупости окружающих, доходящей до ненормальности. Когда он узнал, что большевики хотят 25 октября взять власть в свои руки, он сказал «Апоплекс!» — и тоже положил целый день не выходить на улицу.

Способ, каким Макс-практик зарабатывал деньги, был жильцам не понятен и даже представлялся как бы волшебным, оттого что он зарабатывал не на вещах, а на чем-то неосязаемом — на понижении курса рубля, на разнице в ценах товаров, на котировке займов, и при всем том приходилось сознаваться, что эта неосязаемая атмосфера, окутывавшая Макса, была совершенно конкретной, как воздух фокусника, который заполнен яйцами, шелковыми платками и большими живыми утками.

Обитательница третьей комнаты возбудила всеобщее сожаление, заявив о своем намерении выйти сегодня на улицу. Это была старушка француженка Ивонна Альфредовна, жившая на пенсии министерства народного просвещения.

Она тоже не любила большевиков и боялась уличных боев, но не хотела лишить ежедневной прогулки своего старого мопса Бонифация. Она не любила большевиков потому, что они в ее глазах портили Россию, любимую Россию гимназий, дешевого масла и летних кондиций в помещичьих усадьбах. Правда, на словах Ивонна Альфредовна всегда ругала Россию и превозносила Францию, но, в сущности, ею при этом руководило то чувство, которое побуждает нас при чужих хвалить своих родственников, умалчивая о разорениях, о косоглазии племянницы и о шарлатанских наклонностях всех мужчин младшей линии рода.

Четвертый жилец звался Сазоновым. Это был боевой офицер в чине полковника, уволенный в отставку по инвалидности. Он привез с фронта трясение головы и падучую. Знакомясь с человеком, Сазонов немедленно отыскивал в нем черту, из-за которой он мог начать его ненавидеть.

Он ненавидел Лилейко за то, что тот спекулянт, Ивонну Альфредовну — за то, что она француженка, Харитона — потому, что подозревал в нем еврея, и четвертого жильца, актера Арбенина, за то, что тот не был на войне. Больше всех полковник ненавидел большевиков и, чтобы не расстраиваться их видом, остался в этот день дома.

Арбенин тоже презирал окружающих, но на свой манер.

Он неразличал людей. Старость Ивонны Альфредовны, учтивость Харитона, раны Сазонова и богатство Лилейко стоили одинаково в глазах Арбенина — ничего не стоили.

Ко всему человечеству он относился с равным снисходительным сожаленьем, делая некоторое исключение для зрителей. Зрители отчасти приближались к человеческому облику. Так что каждый из жильцов мог заслужить временное благоволение Арбенина, сообщив, что вчера был в театре, хотя сам он не играл, а только обучался в одном из наиболее отдаленных разветвлений Художественного театра, маленькой студии, руководимой второстепенным актером, из неудачников.

Большевиков Арбенин наградил двойной порцией презрения, считая их «могильщиками искусства». Он тоже решил не выходить на улицу до окончания боев и посвятить весь день упражнениям по системе, рекомендовавшейся в студии: воображать себя овощем, — огурцом, цветной капустой,— и вести себя в продолжении нескольких часов совершенно так, как вед бы себя огурец, попавший в положение Арбенина.

Таковы были эти пять человек, решившие (за исключением Ивонны Альфредовны) не выходить из квартиры, дока большевики не будут разбиты.

Между тем сражение на улицах разрасталось. Обитатели квартиры могли судить о нем только по звукам, но все это обилие звуков, орудийных залпов, трескотня пулеметов, взрывы гранат ничего не говорили жильцам, затворившимся в квартире, как если бы все эти мортиры, винчестеры, парабеллумы и гочкисы палили и разрывались на каком-то иностранном языке. Надо было ждать.

К тому же никто из жильцов, кроме Лилейко, не заготовил продуктов, и, сильно проголодавшись, они рано легли спать.

***

На следующий день голод достиг невыносимых размеров, выйти на улицу теперь нельзя было, стреляли под окнами. Голод усугублялся оглушительной кулинарией

Макса-практика: его еда сопровождалась бренчанием кастрюль, потрескиванием яичницы, жестяным визгом раздираемых консервов. Из его комнаты беспрерывно неслись звуки жевательные, глотательные, рыгательные, пищеварительные, звуки сытости, обжорства, переполнения желудка.

К вечеру внезапно пришла Ивонна Альфредовна. Все бросились ей навстречу. Полковник, провизор и актер посмотрели ей в руки, почему-то ожидая увидеть там продукты.

Ивонна Альфредовна вдруг ассоциировалась у них с детским образом мамы, возвращающейся вечером из города с вкусными свертками. Так профессор Павлов заставляет экспериментальных собак источать слюну по звоночку.

Но на руках Ивонны Альфредовны сидел, независимо помаргивая красными веками, мопс Бонифаций.

— Он сбежал, — сообщила старушка, — я его еле поймала.

Оказалось, что Бонифаций, испугавшись орудийного залпа, вырвался и побежал сломя голову. Но он был стар, и резвость мопса и его хозяйки была приблизительно одинаковая.

Благодаря этому между Бонифацием и Ивонной Альфредовной сохранялась приблизительно одна и та же дистанция. Преследуя собачку, старушка прошла через огонь и громы октябрьского боя. Ей довелось побывать на всех важнейших пунктах сражения.

Красногвардейцы проводили ее сквозь баррикады. Юнкера вынесли ее из пылающего дома. Наконец какой-то высокий молодой человек, в мягкой шляпе, с романтическим лицом, поймал Бонифация и с галантностью иностранца вручил его старушке. Не дожидаясь благодарности, он подтянул винтовку, вскочил в грузовик, наполненный матросами. Может быть, это был Джон Рид?

— Я хочу есть, — пробормотала Ивонна Альфредовна, — Бонифаций тоже хочет есть.

— Но кто же побеждает, кто? — закричал Макс-практик. — Большевики побеждают, или мы побеждаем?

— Они окружили дворец, — жалобно сказала Ивонна Альфредовна, — они его разрушают из пушки.

— Апоплекс! — вскричал Макс-практик, видимо впадая в дурное расположение, и ушел к себе, хлопнув дверью.

Остальные не двигались с места.

Эти люди, всю жизнь чуждавшиеся друг друга, вдруг почувствовали взаимную симпатию, солидарность, родство.

Это была та, почти сказочная точка в пространстве, в которой нам с детства обещают пересечение параллельных прямых. Харитон под внимательными взглядами прочих подошел к дверям Макса-практика и деликатно стукнул.

— Господин Лилейко, — сказал он в отворившуюся дверь, — мы не едим вторые сутки, не можете ли вы занять немножко продуктов?

— Новости! — сказал Макс-практик и захлопнул дверь.

Тогда, все так же молча, все четверо подошли к дверям и вдвинулись в комнату Лилейко. Лица их были невыразительны, глаза горели грабежом.

Сазонов подошел к столу и оттолкнул Макса-практика; пустой желудок полковника властно требовал восстановления социальной справедливости; он разодрал колбасу на части и вручил каждому по ломтю.

Ивонна Альфредовна схватила бутылку с молоком, перед ее умственными взорами, очищенными голодом, собственность внезапно предстала как кража, она высосала полбутылки и влила остальное в горло Бонифация.

Арбенин набросился на консервы; в одну минуту пропал в этом человеке весь труд буржуазного воспитания; он яростно набивал рот анчоусами, вареньем, солониной, томатами.

Тихий провизор Харитон залез под кровать и метал оттуда ящики с галетами, гирлянды сосисок, сахарные головы, окорока, он возжаждал национализации продуктов, обобществления питания, аннулирования долгов.

Макс-практик молча наблюдал. Потом он сказал с ненавистью:

—  Воры! Насильники! Вы меня хотите разорить?

В течение пяти минут не было слышно в комнате ничего, кроме треска сдвигаемых челюстей да артиллерийской канонады на улице.

И с каждым глотком, с осетриной, с маринованными скумбриями, крутыми яйцами, в души жильцов возвращались чувства, изгнанные голодом. Уважение к собственности, страх наказания и пиетет перед богатством, угодничанье — старинные рефлексы, топоча, размещались по своим местам. Кругом еще лежали непочатые колбасы, банки с компотом, кулебяки. Но все были сыты. Восстание кончилось.

В это время на улице раздалось пение. Сазонов распахнул окно.

— Граждане, — крикнул с улицы молодой голос, — пролетариат победил. Власть перешла в руки советов.

—  Воры, — сказал полковник и погрозил кулаком в ночь, — насильники! Мы вам покажем!

Провизор, коммерсант, актер и старушка с ненавистью повторили:

— Воры! Насильники!

***

Лев Славин. Художник: Борис Ефимов. Публикуется по журналу «30 дней», № 10-11 за 1930 год.

 

Из собрания МИРА коллекция