«Клык человека». Алексей Бибик
Сергейка ходил вокруг дуба и декламировал, — настолько громко, чтобы слышала Варя на веранде:
У Лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том...
Но Варя явно не замечала. А если чертовка не замечает, то — «лучше не надо». Легонько вздохнув, Сергейка швырнул златую цепь — лиану — и, забравшись на дерево, взялся за книжку.
Над лесистым уступчатым склоном парит коршун, и на горячей от света зелени скользит его бесшумная тень.
Нет, не его тень, а облачка, также похожего на птицу и неведомо откуда появившегося и одинокого среди лазурного моря.
А может быть — ни то, ни другое, а на глаза Вари пала тень от ресниц?
Час назад:
— Отчего, папа, человек — такой зверь?
Такая же тень у отца; и сквозь такую же грусть — улыбка печали.
— Начало — звериное. Правда. Ведь в сущности — что же есть человек физиологически?
— Да.
— Но шкура и клык — отвратительны. Человек хочет их сбросить.
— Папа, давно ведь! Четыре тысячи лет! В Египте, Китае...
— Наверное, больше. С тех пор как он вышел из лесу. С тех самых пор он — в борьбе двух начал. И нужно признать, что сделано много.
— Ты думаешь — да?
— Ну, еще бы! — В печали улыбка — степной чортик. — Посмотри, например, на адвоката: шерсть даже на голове вылезает.
— Ррр... — угрожающе отзывается адвокат.
Варя не смеется.
— И все-таки — медленно, медленно...
— Потому, деточка, что опять и опять зарастаем, — поясняет Платонов, дробя с ненавистью ком. — Рецидивисты!
— Хорошо, папа. Значит ты веришь?
— Рецедив не так страшен.
— И веришь, что клыки этой дикости вырвет рабочий? Только и только?
— А ну, ну? — слушает дядя.
Улыбку отдыхающего после болезни стирает озабоченная строгость. Он медлит.
— А что? что? — торжествует Платонов. — И Мессия — с клыком?
В жаркой борьбе — еще полминуты. И твердо, как сталь:
— Все-таки — выдернет клык!
— Козьей ножкой? — жалит Платонов и мотыгой, с плеча, поражает чертей.
...Варе слышится гром ударов и крики:
— Отпирай! Разнесем!
Полночь. Она и отец — у постели от тифа умирающей матери. Ряд уже дней ведется борьба со смертью любимой, и ведется борьба за обладание городом, краем. Не раздеваются дни и недели.
В матерной брани, ударах сотрясается дом на окраине, — со звоном дробится стекло. Приклад винтовки достает и распихивает внутреннюю ставень, и с осколками стекла врывается холод.
Ошалело, со сна, Варя бросается к маме и встречает безумные глаза.
Отец устало и почти равнодушно идет открывать. Стадом, в грохоте, холоде и матерщине врываются в коридорчик и в первую комнату солдаты, — Варя считает: двенадцать, пятнадцать... — счет нужно ведь знать! Они грубо толкают отца, грозят кулаками, оружием.
— Гад! Почему не пускаешь?
— Офицер, видно!
— На мушку его!
— У-у, буржуй! Сам — в тепле? Сыт, обут? А мы за тебя отдувайся?
— В грязи, в холоде вот, как собаки!
Варя быстро врывается к ним и кричит:
— Перестаньте! Вы же не разбойники!
Смелость, гнев и неожиданность поражают солдат.
— Стой, да ты —...
— Хотите кушать — доставайте дров! — перебивает Варя.
— Да наше какое —
— Голодны? — снова перебивает Варя, не давая опомниться.
— Стой, погоди, — останавливает других самый большой, с оторванным рукавом, измазанный кровью и страшный.
Варя едва выдерживает звериный взгляд.
— Ваши у нас — каждый день, — поясняет ему.
— Которы — наши? — впивается сзади.
— Солдаты.
— Какие?
— Утром белые, в полдень — красные, а вечером — серые. — «кроет» Варя. Она хорошо знает этих «больших ребят», как говорит папа.
Смелость располагает «страшного», и он говорит к другим:
— Ступай двое. Иван да Василий.
— А чо без топора те?
«Страшный» мгновенно вскипает.
— Да ты в лес, что ли, идешь?
Двое уходят, а остальные, — 2 да 17 — всего 19! — остальные наводняют две небольшие комнаты.
— Здесь вот больная, — показывает Сурженко.
— Все мы больные! — грубо отшвыривает ему солдат и располагается именно здесь.
Рана в голову. Рана в плечо. У третьего вся обмотка мокра от крови. Запахом крови, шинелей, махорки и пота и матерщины поналивались комнаты.
Двое притащили на кухню калитку, снятую с петель у соседа, и крикнули сюда:
— Айда, поруби! Руки отмерзли!
Двое пошли на подмогу. Дом задрожал и застонал от ударов топора, сабель и треска.
— Не хорошо все-таки ломать ворота, — замечает Сурженко.
— А тебе что?
— У себя ведь, в деревне-то —...
— Мало чего! Ха! На деревне — скотина гуляет.
— Теперь, гражданин, никаких огорожей!
— Андрей!.. — чуть внятно зовет больная.
За эти страдные дни, когда Варю прятали и наряжали мальчиком, а все спали одетыми, она приноровилась к галушкам: ведерный котел, клочья теста, в конце —сало и перец — побольше его! — через тридцать минут, на пари, галушки готовы.
— Сколько ложек? — спрашивает Варя из кухни.
Вынимают из мешков, из-за сапог и обмоток.
— Шашнадцать.
— Ладно, три штуки найду. Да чур не таскать, а то перед вами две стырили.
— Варя, Варюша! — качает про себя головой Сурженко.
Пряным теплом дымит на столе котел. В угрюмом сосредоточьи к нему тянутся ложки. Варя густо вздыхает, — ух, отлегло!
Сон прошел, но усталость шатает, шатает, — даже смешно: трах плечом о буфет! Зевать хочется зверски, по нужно «держать фасон».
Едят молча, соблюдая черед, взяв на цепь жадность голода.
Сопят и хлебают, обжигаясь до слез и царапая грудь.
По остужать пока некогда, — до первой икоты, до первой облизанной ложки.
Варя следит за звериными только что мордами и видит... ну, вот же: и тот и вот этот... видит, как гаснет звериный фосфор и глаза наполняются тупостью, дремой — ребячеством.
Точно под утюгом разглаживаются морщины и хмурь, и вот вместо зверей или пещеры сорока разбойников — добродушные крестьянские парни.
— Спасибо, хозяйка!
— Спасибо!
— А ничаво, ловко!
***
Алексей Бибик. Публикуется по журналу «Красная нива», № 37 за 1929 год.
Из собрания МИРА коллекция

























