«Температура». Арон Эрлих

Миновали последние морозы. Треснули сугробы. Разваливаясь, они потекли ручьями. Солнце дробилось, блистало, смеялось в бегущих каплях.

Квартира оживилась. Много света и тепла вливалось в комнаты. Младшая школьница в квартире уже не одевала гамашей. А старшая, которой было больше пятнадцати лет, громко распевала утром и вечером, помогая матери убирать посуду. Обрубленный звон посуды, размещаемой в шкафу, сопровождал певучее бормотание девочки.

Сергей всегда в это время (утром и вечером) поворачивал рычажок в ванной, с опаской глядя на душ, изъеденный ржавчиной и частыми дырочками, как дно сита.

«...Мы молода-а-а-я-я гвардия-а-а.…»

С шумом лилась вода. Текучие струи падали тугим и хлестким пучком, расширяющимся сверху вниз, как свет из яркого фонаря. Сергей растирал тело ладонями и мочалкой. Стиснув зубы и энергично работая обеими руками, кружась и изгибаясь, он рычал от наслаждения и хлесткого тепла.

«Мы молодая гвардия-а-а! Бам! Драм! — пела то ли девочка, то ли вода, и звенела посуда... — рабо-о-чих и... Дзинь! Трах!..»

Два раза в день мылся Сергей с головы до ног и по-прежнему много ел, гулял и спал.

Сергей ожидал теплых дней со страхом и тревогой. Доктор не хвалил больше его упорства, не высказывал надежды, но и не угнетал сомнениями. Совершенно молча он осматривал Сергея и молча же отпускал.

По-прежнему Сергей ходил гулять на бульвар. Снег упал с деревьев. Улицы раскрылись по обе стороны бульвара и гремели колесами.

Поверх грязного наста, желтого и растрепанного, как старая вата, бежали ручьи. Ручьи играли юркими и жизнерадостными зверьками.

Они извивались, гоняясь друг за другом. Они вспыхивали на бегу от солнца, и огонь в их каплях сверкал, как горячий смех в глазах.

Школьники на время перемен бегали сюда.

Они играли здесь, оглашая бульвар криками и визгом. Ручьи принимали участие в их игре.

Как бы дразнясь, как бы увертываясь от бегающих всюду ног, ручьи брызгали по сторонам врассыпную, падали сверкающими цыганскими бусами на башмаки и платье шалунов.

Деревья стояли мокрые, сочились соками и грелись на солнце.

Всегда одинаково возбужденный и усталый, Сергей возвращался с прогулок. В девять часов он ложился спать и в девять же часов он обменивался с женою ложью, сделавшейся привычной. Она говорила, что идет в кинематограф, в театр, к Соне, или просто погулять.

Он кивал ей — «Хорошо, Катя. До свиданья»!

Но ревность никогда не оставляла его. Вот, думал он, она вышла за дверь. С некоторых пор она всегда с осторожностью закрывает дверь за собою. Немного стыдясь, немного волнуясь, она осматривается, нет ли чужих, любопытствующих глаз. Мягко касается двери.

Брант ждет ее — большой, высокий, тяжелый. Много раз в день они говорят друг другу: «здравствуй» — и ликуют, как будто были в долгой разлуке, или как будто в обыкновенном слове заключен тайный, им только ведомый, праздничный смысл.

Все слова, движения и поступки их возникают сами собой.

Сознание не успевает объять их и руководить ими. Брант держит руку Кати в своей.

Маленькая (Катя стала совсем маленькой), она прячет голову на суконной груди и слышит сердце и не знает, его ли кровь, или своя собственная шумит в ушах.

***

В середине апреля деревья на бульваре опились влагой до отвала. Напора внутренних сил не выдержали почки — и лопнули, и брызнули к солнцу яркой зеленью.

Безлюдный и замкнутый зимой, бульвар ожил.

Еще голые ветви его не были в силах загородить суматоху движения справа и слева.

Прогуливаясь, Сергей видел транспорты возчиков с досками и грохочущими железными балками. По обе стороны бульвара проносились грузовики, наполненные кирпичами, цементными бочками, глиной и гравием. Катили экипажи, машины.

Многочисленные знаки обновляющейся жизни были рассеяны всюду. Зрение, обостренное жаждой и завистью, улавливало их мелькание. Следы известки на сапогах сезонника, пересекающего бульвар, политические лозунги и обращения, намалеванные на вывесках, прикрепленных к крышам трамвайных вагонов, песенки воинствующих пионеров, с барабанным боем идущих на прогулку, случайные фразы прохожих, обрывки фраз без начала и без конца — все одинаково поглощал Сергей.

И эти разносторонние, раздробленные восприятия, дополняемые воображением, сами собой формировались в величественную и стройную картину. Сотни товарищей Сергея, которых знал он по именам, и миллионы ему незнакомых, но близких солдат одной и той же армии перестраивали мир, бились за новую жизнь на земле.

Сергей — раненый солдат — сидел на бульваре, среди детей и нянек. Но он верил твердо, что с весною сгинет болезнь, он знал, что одолеет ее настойчивостью и бодростью...

«Как это говорится у немцев?.. — вспоминал он, улыбаясь и щурясь на солнце. — Все потеряно — ничего, не потеряно. Мужество потеряно — все потеряно... Кажется, так...»

Орали на бульваре оборванцы, предлагая цветы, — должно быть, ворованные. Женщины на ходу раскрывали сумки с зеркалами, чтобы поправить шляпу или выбившийся локон.

Солнце, ударившись в полированную гладь, озаряло отраженным светом лица, делая их чудесными и прозрачными.

Влюбленные бродили по бульвару и лускали семечки. Старушки в древних, стеклярусных разлетайках грелись, сидя на скамьях. Няни возили детей в колясках. Школьницы играли в классы и салки. Матери тут же кормили младенцев. Было тесно и шумно на бульваре, но никто никому не мешал.

Сергей пьянел от прогулок. Усталый, он возвращался домой и вечером тревожно мерял температуру.

Случилось, Сергей почувствовал утром подозрительную слабость. Рубаха, казалось ему, была холодной и влажной более обыкновенного Несколько дней он не выходил поэтому на бульвар. Избегая сильных возбуждений, он прогуливался у дома вдоль тротуара. Но градусник по вечерам успокаивал его. Ртуть вытягивалась лишь чуть-чуть выше 37 и показывала меньше делений, чем месяц или два назад.

Жизнь и бульвар манили его. Он не был в силах сопротивляться желанию. Конечно, слабость лишь обманывает его. Уже скоро май, а температура неопасна. Он снова идет на бульвар.

Город наполнен светом и звуками. Вокзалы шлют короткие свистки. Далекие паровозы перекликаются, вскрывая расстояние, пространство, степи, города.

Бульвар, как всегда, полон детьми, старушками и влюбленными.

Камни и стекла нагреваются от солнца.

Окна, раскрываясь, водят солнечными лучами, как веерами прожектора. Каменные улицы города исполосованы сталью рельс. Железный грохот не умолкает на рельсах. Вагоны летят один за другим. Вагоны покачиваются с тяжеловесной грацией, и звон их подобен звяканью барабанных тарелок в оркестре. Сирены и рожки перекликаются рассыпанной гаммой. Звуки смешиваются в единый хор, в мощный хор, — громкий, как трубы, как победный голос меди в оркестре.

К голосу меди чудесно присоединяется мягкая музыка света. Свет неожиданно приобретает звучность, волшебную и нежную, как колебание струн под смычком, как густое пение скрипок, виолончелей и контрабасов. Камни фасадов и асфальт панелей, озаренные светом, вовсе не безмолвны. Бледнея и розовея от нагрева, перечеркиваясь вечным движением теней, они отдают улицам прозрачную тушь шорохов. Движется толпа — и певуче разнообразятся шумы шагов на камнях и среди камней. Их сопровождают сложной тональностью человеческие голоса, смех, улыбка, краски.

Легкий ветер колеблет зелень деревьев. В зыбкой листве порхают блики, пятна и птицы. Светлые блики резвятся подобно птицам, подобно крошечным птицам с серебряной трелью; они звучат как россыпь беглых звуков флейты.

Город поет, как оркестр.

Идет время. Тени трамвайных мачт и фонарных столбов поворачиваются, как стрелки часов. Тени медленно движутся по дуге, становясь все короче и светлее. Путь солнца отражается в них. Солнце, двигаясь к зениту, обрубает под собой — на земле, на камнях — темные линии, пятна и плоскости.

***

Cергей сидит на скамье, раскинув руки по спинке ее. Он сладостно улыбается.

Глаза его почти закрыты. Трубачи гудят уже изо всей мочи. Щеки их должны на-дуться, как шары, как пузыри, — и лопнуть, — так оглушительны, так переполнены восторгом подъема трубные звуки.

Вот мальчуган в коротких штанишках и сандалиях. Некоторое время он стоял поодаль, прислушиваясь. Он смотрел в одну точку странными, невидящими глазами. Укрощенная энергия накапливалась в нем, нагнеталась, росла — и вдруг взорвалась. Энергия раскрылась в нем, как тугая пружина. Мальчуган несколько секунд озирался, как будто ничего не понимая, и потом с диким криком, задрав голову, понесся во весь опор, хлопал себя по ляжкам, прыгал, кружился, махал руками и так же вдруг успокоился, с разбега примкнув к группе других мальчиков и приняв участие в их игре.

Сергей с пьяным и усталым уже восторгом смотрел, созерцал, слушал, наслаждался. Он забыл о потерях, и вера его в выздоровление и победу все усиливалась. Разогретый воздух струился перед сощуренными его глазами и ласкал лицо.

Он ушел в этот день с бульвара, шатаясь.

Крутой переулок, отделяющий дом от бульвара, показался ему необыкновенно длинным и утомительным. Дома он свалился на кровать, без сил, тотчас же уснул и проснулся лишь поздно вечером, мокрый и жаркий. Знакомое ощущение поразило его. Трудно было подняться, даже повернуться на бок. Рубаха сосала силы и соки. Как будто не было борьбы, не было омерзительного, настойчивого обжорства, не было долгого плена, жертв и потерь. Жизнь едва теплилась в жирном теле, как год назад — в худом.

Завтра — комиссия. Люди в халатах осмотрят, ощупают, выслушают его. Лица их будут равнодушными и безнадежными. Потом они сядут вокруг стола с бумагами из страхкассы. Председатель комиссии мечтательно скажет своим товарищам: «Хорошо бы по стакану чая выпить. А? Нажмите-ка кнопку».

А в канцелярии Сергей получит бумажку с небрежно написанным приговором: «в санатории не нуждается». Или что-нибудь другое в этом же смысле. Зачем, в самом деле, санаторий покойнику? Ему не нужны ни труд, ни товарищи, ни любовь, ни жена, ни санатории, ни дома отдыха.

Сумерки сочились сквозь раскрытые окна.

Апрельские сумерки дышали травой, зреющими соками и молоком.

Сколько может быть времени? Чтобы узнать это, надо поднять руку, пошарить на ночном столике и, может быть, даже — повернуться на бок. Страдание помутило лицо Сергея. Страдание и ярость. Он напряг свои силы. Огромная тяжесть лежала на нем. Он сбросил ее.

Сидя на постели, он потряс мокрой рубахой.

Потом зыбко прошелся по комнатам. Преодолевая слабость, раскачивался, подымал и опускал руки, приседал и выпрямлялся. Достал новую рубаху и пошел под теплый душ. Теплая вода сыпалась вниз, шлепала струями по телу. Оно розовело и дымилось — тело. Сергей схватил кусок мыла и натер им себя.

— Вре-е-ошь! — стиснул он зубы. — Врешь! Не уступлю, проклятая.

Он энергично работал руками. Мыльная пена, на секунду вздуваясь лазурью, — розовыми, зелеными, фиолетовыми пузырьками, — тотчас же гасла и растворялась в воде.

— Вре-е-ошь!..

И бодрость в самом деле вернулась к нему.

Он пообедал. Узнал от кухарки, что она долго будила его, даже трясла за плечо, за руку, но разбудить не могла.

Было восемь часов. Катя не возвращалась еще. Значит, отправилась с Брантом гулять, или в театр, в Эрмитаж. Кажется, открылся уже Эрмитаж? Двор осветился окнами, и в одном из них весело пела гармоника.

На другой день во врачебной комиссии Сергея осматривали несколько человек подряд.

Нет, председатель комиссии не попросил чаю.

Он осведомился у соседа по столу, читал ли тот в вечерней газете о дерзком ограблении в Печатниковом переулке. Сосед не читал про ограбление. «Интересно?» — спросил он.

— Дышите глубже, — в пятый раз услышал Сергей.

Сердитый старик в золотых очках громко сказал:

— Два месяца.

Председатель неопределенно почесал бровь.

Врачи сошлись вместе и совещались таинственным шопотом. Сергей оделся и вышел в канцелярию. Полчаса спустя он получил бумажку и узнал, что будет жить два месяца в санатории под Москвой. К удивлению своему, он не обрадовался. Равнодушно свернул он бумажку, спрятал ее в жилетный карман, равнодушно покинул амбулаторию, пахнувшую иодом и аптекой.

Сергей возвратился домой — спокойный и строгий. Сел за письменный стол. Косо падало солнце в раскрытое окно, — закатное, пыльное солнце.

Знакомые карточки в знакомом порядке стояли на столе. По-прежнему Катя улыбалась из полированной красной рамки. На одной из карточек молодой арестант лихо курил трубку.

Где она теперь — трубка? Матерчатый кисет для табака лежал возле чернильницы. А вот другого кисета — из замши — и самой трубки, английской, пенковой, превосходно прокуренной, не было видно.

Прошлое сотней следов напоминало о себе.

Подполье, отважная и опасная работа, первая поимка и первый этап вспомнились Сергею.

А потом были каторга, тайга, побег, снова борьба — и победа.

Потом были годы восторженного труда.

Восстанавливались фабрики. Строились здания.

Воспитывались миллионы новых бойцов за революцию и социализм. Нужны были огромные средства, золото, валюта. И Сергей изобрел неожиданный, новый источник валюты. Это произошло случайно.

Как-то, будучи в Архангельске, Сергей обнаружил новый промысел. Городские жители и крестьяне из ближайших деревень ловили водяных крыс. Они сдирали с них шкурки и сдавали на иностранные пароходы по 30, по 40 копеек за штуку. Разузнав подробности и выяснив, что крысиный мех — ходкий товар за границей, Сергей организовал специальную фабрику в Москве.

Болезнь отстранила его от фабрики в те самые дни, когда первая партия отличного меха была запродана на иностранном рынке.

Во главе фабрики стоит теперь товарищ Сергея. Он умело руководит ею, и в обмен на серые меховые скатерти страна получает уже трактора, тюки с драгоценными семенами, машины...

***

Cергей долго не ложился спать. Он ожидал Катю — и дождался ее. Поспешный шорох ее туфель сопровождал отчетливый топот Бранта. Она вошла в комнату с обычной своей стремительной грациозностью.

— Ты еще не спишь? — удивилась она. — Так поздно...

Ее лицо еще сохраняло выражение, предназначенное для другого. Он отодвинул кресло и поставил против него стул.

— Иди сюда. Садись, пожалуйста. Я давно ожидаю тебя. Вот так.

— Я была в кинематографе...

— Ну вот... — Он сел прямо против нее и так близко, что колени их соприкасались. — Послезавтра я уезжаю.

Свет зеленой лампы освещал ее, озабоченную и встревоженную. Щадя его, она всегда боялась, что когда-нибудь придется говорить откровенно о Бранте.

— Я не хочу ставить тебя в затруднительное положение, когда вернусь из санатория...

Лицо ее вспыхнуло и погасло. Значит, была уже комиссия. И она не знала об этом, он скрыл от нее и не захотел поделиться с нею.

Она слепо разглядывала левую перчатку, притворяясь, как будто ничего особенного не сказал Сергей.

— Валить на кинематограф и Соню будет все неприятнее. Да и надоест же когда-нибудь.

Вот, все уже сказано. Осталось только назвать имя. Сейчас он назовет имя. Внимательно и прямо направленный взгляд беспокоил ее, как слишком близкий источник света. Она стянула перчатки, опустив голову. Может быть, удивленно взглянуть на него? Удивленно и обиженно? Может быть, с огорчением, в меру сдержанным, сказать: «О чем ты, ничего не понимаю» — и решительно подняться? Красная нитка висит на занавеси, подушка на диване лежит криво. Можно отыскать еще не мало других, таких же мелких непорядков и заняться ими...

— Тебе хорошо с Брантом? —мягко и настойчиво спрашивал он.

Она заплакала. Сквозь слезы она ответила доверчиво и наивно:

— Я не виновата. Ей-богу, я не виновата.

Она плакала от жалости и сострадания к нему и не смела поднять лицо, и не видела его тяжелой улыбки. Она лишь почувствовала, как он поднялся и стоял над нею. Осторожными прикосновениями он успокаивал и ласкал ее. Слезы душили ее сильней и сильней. Все не поднимая головы, она отвела одну руку назад, пошарила ею, коснулась пиджака, отыскала руку Сергея, потянула к себе. Она прикасалась к ней мокрой щекой и ртом.

— Сережа, дорогой...

— Ну вот... У нас остается всего день. Мы сделаем завтра...  — говорил он спокойно. — Все, что надо, сделаем завтра.

Он выдернул руку из ее объятий и быстро пошел к себе. Кровать ухнула под его тяжестью.

Утром Сергей увидел Бранта в коридоре.

Замешательство и неловкость стесняли обоих.

Брант курил трубку. Сергей поспешно вернулся в комнату, чтобы: дать ему пройти.

«Кажется, моя трубка, — подумал он. — Должно быть, и замшевый кисет у него...»

В день отъезда, в восемь вечера, пришла машина. Окна во дворе уже кое-где вспыхивали разноцветными огнями. Когда шофер взял чемоданчик с бельем и понес его вниз, Катя, вскрикнув, рванулась к Сергею, повисла на нем, пряча голову у него на груди и содрогаясь.

— Прощай, — говорил он. — Нет, не надо провожать. Ложись лучше, отдохни. Ну, прощай. Он, если хочешь, может перебраться сюда. А я туда... Поправлюсь, чего там. Если до сих пор удержался на ногах... Прощай! — еще раз твердо сказал он.

Катя свалилась на диван, в подушки. Когда она подняла заплаканное лицо, озираясь жалко и подавленно, Сергея уже не было. Она вскочила и, на ходу поправляя туфли, побежала в коридор, на лестницу.

— Катя! — услышала она за собой шопот Бранта и не откликнулась.

Спотыкаясь и ловя перила, она кружилась в пролетах лестницы, низвергаясь вдогонку за Сергеем. Платье ее трепетало всеми складками. Уже достигнув наружной двери, она услышала треск мотора, рожок, увидела за стеклом фиолетовый дымок, рванувшийся струей из-под кузова. Машина с места круто повернула и пошла в гору, стреляя и фыркая.

Катя бежала следом, не сводя слепнущих глаз от широкой спины, быстро возносившейся в гору. Красный огонь фонарика между задними колесами мигнул и пропал за церковью.

Катя задыхалась. Она уже больше ничего не видела, кроме движущихся огней. На Арбат и с Арбата бежали ослепительные — белые, и мягкие — красные, розовые, зеленые огни.

Они возникали во взволнованном сумраке с разных сторон, смешивались, рассеивались и вновь появлялись. Крутые лучи их вытягивались длинными щупальцами, перебирая камни мостовой.

Кто-то взял Катю под руку, молча пошел рядом, потом осторожно переменил направление ее машинальных шагов, повел назад, к переулку, вниз. Катя медленно вскинула голову, увидела синие с красными ромбами петлички Бранта и доверчиво прижалась к сильной руке.

Слезы заволокли ее глаза, и мир сквозь слезы перегородился хаотической движущейся радугой.

***

Арон Эрлих. Художник: И. Штенберг. Публикуется по журналу «30 дней», № 3 за 1930 год.

 

Из собрания МИРА коллекция