«Вовка». Евгения Руссат
Когда человеку шесть лет от роду и на руках у него целое семейство, так, сами понимаете, дела ему до чёрта.
У плюшевого Мишки распоролось брюхо и потроха лезут наружу так, что даже неприлично. Надо же зашить.
Серый в яблоках «Ветерок» расковался на заднюю левую ногу, и нужно же его вести к кузнецу. Мама, правда, говорит: не нужно, — потому что деревянных лошадей кузнецы не подковывают, но ведь мама же, известно, женщина, а что женщины понимают?
У бархатного зайца ухо отгрызано и болтается, — значит тоже надо починить... а потом еще индейский вигвам из ивовых прутьев, выложенный внутри пахучей полынью (чтоб блохи не заводились). В вигваме видимо-невидимо неприятельских черепов, — сняты они, правда, с верхушек арбузов и дынь, но ведь об этом у индейцев не принято говорить, — и вдруг сегодня утром вигвам свернут на сторону, а на черепах спит, похрапывая, Азорка, и еще язык высунул, — дразнится.
Кому строить вигвам заново и добывать неприятельские черепа? Ясное дело: Вовке.
Прямо хоть разорвись.
И добро бы еще кто-нибудь сочувствовал, а то ведь нет.
Когда сказал сегодня утром папе насчет вигвама и Азорки, так папа только повел головой, точно ему шее тесно, и буркнул:
— Что? Вигвам? Ничего, крендель, и дворцы разрушаются, не то что вигвами... Ты уж как-нибудь того... Потерпи...
Слыхали? Это Азоркины-то пакости терпеть надо. И потом: «Крендель». Небось, вздумай он папу бубликом назвать или маму сайкой, так чтобы ему за это наговорили... И «дерзкий»-то, и «балованный»-то, и «распущенный»-то, и не надо бы ему к зиме коньков покупать, и на футбол-то смотреть он не пойдет, и на именинах-то у тети Оли вина не получит, и пожалуются то на него какой-то Маргарите Карловне, которая третий год из-за границы сюда едет, — никак не доедет, а уж когда доедет, так она тут порядки наведет. Oгo!
И ведь все это потому, что он, Вовка, маленький, а когда человек маленький, так ему можно говорить всякие гадости, а он огрызнуться не смей.
Тоже справедливость!
Вовка лег на живот, поднял ноги, поболтал ими в воздухе и, сорвав стручок акации, сунул его в рот и свистнул.
Потом надул смородиновый лист и хлопнул себя по губам: лист разорвался с треском. Потом прищурил глаза и долго смотрел, как сквозь острые сосновые иглы тянулись тоненькие золотистые лучи от солнца, то приближались, то удалялись, подпрыгивая, и приглашали поиграть в пятнашки. Но пятнашки давно уж надоели. Вообще, все надоело то, что можно, а что не надоело, того нельзя.
Вовка переменил позу, лег на спину, вытянулся и посмотрел в опрокинутый хрустальный голубой купол, который неизвестно как перекувыркнулся в воздухе, висел над землей и не падал.
По краям голубого хрусталя лениво карабкались, цепляясь друг за друга, пухлые кусочки ваты. Вовка начал считать: один, два, восемь, четыре, пятнадцать, девять... Много.
Пожалуй, набежит на мильон... Мильон после девяти или раньше?
Забыл... А если сказать маме, что забыл, она сейчас же начнет стыдить:
— Ай-яй-яй, такой большой и таких пустяков не знаешь. Вот, погоди, приедет из-за границы Маргарита Карловна, я ей скажу.
Хоть бы уж приезжала скорей эта самая заграничная Маргарита Карловна, может быть, веселей бы стало. Можно будет ей воздушную колбасу прицепить сзади к платью или посадить в подушки лягушку под наволочку.
Потом, конечно, попадет, но ведь, все-равно за что-нибудь должно же попадать...
Уж это так бог, верно, устроил.
Вовка дошел до бога и вспомнил, что однажды попало ему из-за бога.
Дело было так: мама укладывала его спать и велела «помолиться на ночь боженьке», а Вовке утром на футболе Митя Жучков, у которого папа в почтанниках служит (взрослые говорят в «почтальонах», только это неправильно), сказал, что никакого боженьки ни на этом свете, ни на том свете нету. Ну, вот, нету и нету, хоть ты лопни.
Взрослые его нарочно выдумали, чтобы было кем дураков пугать.
Митя Жучков — октябренок и страшно умный, если он что сказал, значит: ого!
Ну, Вовка маме в ответ и сказал: — Молиться не буду, хоть ты лопни. — Кажется, вежливо ответил, а мама, известно, женщина, подняла крик: — То-есть, как это не будешь? Да ты знаешь, что если не будешь боженьке молиться, то он тебе завтра хорошей погоды не пошлет, гулять не пойдешь?
Вовка тогда же подумал, что это, конечно, будет свинство, но, чтоб мама опять не подняла крика, про свинство промолчал и только осторожненько спросил:
— А ты будешь молиться?
И мама пообещала:
— Буду.
— Ну так я в твою погоду и пойду гулять.
Кажется, опять вежливо ответил, а мама опять раскудахталась...
И «дерзкий»-то, и «балованный»-то, и «распущенный»-то, и никогда-то больше его не пустят ходить футбол смотреть, потому что он там только разных слов набирается.
Целый час мама кудахтала и спать пошла, не молившись, — забыла помолиться, — а на следующий день погода была пречудесная, и Вовка преотлично гулял...
Под старой сосной стало жарко. Густые, тяжелые капли золотым медом поползли по стволу, одуряя запахом липким и сладким... Вовка попробовал лизнуть, — невкусно. Отколупнул пальцем кору, — палец стал черным и тоже липким.
Вовка вытер его о штанишки, встал и запрыгал на одной ноге, выбираясь с лужайки, где лежал, на тропинку. В конце тропинки, сбоку, под яблоней стояла собачья будка, и в ней жила Азоркина жена Топса.
У Топсы были щенки: два черных, один белый и один рыженький. Они лежали, сбившись в кучу, друг на друге и сладко причмокивали во сне. Топса косилась на них одним глазом и, пользуясь случайной минуткой отдыха от материнских забот, поспешно ловила блох на животе.
Вовка погладил мягкие сонные щенячьи мордочки и вздохнул: — попало и из-за щенков.
И, конечно, опять зря.
Папа сам сказал, что «щенки — славные черти» и что играть с ними можно, только, чтоб они в комнатах не пакостили.
Вовка, как раз взявший на руки рыжего щенка, чтобы снести его в комнаты, уверенно пообещал:
— Не будут. Я меры приму.
И принял меры.
А потом приползли в комнаты еще и два беленьких.
А потом пришел папа и сейчас же с порога наступил в лужицу (тоже эти взрослые, ходят, — под ноги не смотрят) и раскричался:
— Я говорил, чтоб в комнатах не пакостили. Что это, в самом деле, за наказание. Никакого порядка в доме нету... Вовка, твои штуки? Признавайся.
Вовка обиженно признался, что, конечно, штуки не его, хоть за беленьких щенков он и не ручается, — потому что ведь ему тоже на всех не разорваться, — но за рыженького ручается собственной головой. Рыженький не пакостил.
Папа язвительно хмыкнул:
— Гм... Ручается? Головой? А почему, позвольте спросить?
И Вовка так же язвительно ответил:
— А потому, — позвольте спросить, — что я его воском залепил, и не может же он пакостить, если он залепленный.
Папа, — он, говоря по правде, парень ничего себе, с ним даже жить можно по-человечески, — только подавился от смеха, но ведь беда, что мама — женщина. Ну, конечно, сейчас же руками заплескала:
— Ах, щенок! Ах, воском! Ах, несчастный. Ах, задохнется! Скорей! Скорей! Отлепляйте!
А с чего рыженькому задохнуться? Ведь Вовка-то тоже не совсем дурак, знает как воском залепляют.
Ну, и все-таки попало. За щенка, за лужу или за воск, уж тут не разберешь.
Вовка подумал: «за что сегодня попадет, это тоже не разберешь», — и на всякий случай пошел на пасеку, куда мама сказала, чтоб «не сметь ходить ни под каким видом».
А он ни под каким видом и не идет. Он сам по себе идет.
Пасека была за садом. Пахло там мятой и чебрецом, и сидел в курене старый дед Назарыч, а подле Назарыча лежал пес Вумпель, — хвост в репейнике и левое ухо надкусано.
Деду Назарычу тоже сколько-то лет, не то сто, не то мильон, — ну, а Вумпелю, конечно, поменьше.
Оба они пасеку караулят, а дед Назарыч еще и мед качает и сказки рассказывает.
Может быть, и сегодня расскажет?
Вовка заложил руки в карманы штанишек и пошел, раскачиваясь и нарочно толкаясь о кусты и деревья... Пусть Назарыч подумает, что ему сам черт не брат.
Но что Назарыч подумал, — неизвестно, а вот пчелы...
Одна шалая по дороге в леток запуталась в Вовкиных волосах (говорили ведь маме: — Остригите мальчика на лето, так нет: — Ах, нельзя! Ах, локоны! Ах, уродом будет!).
Вовка отчаянно замотал головой и, визжа, помчался к куреню, а от куреня навстречу ему, захлебываясь заливчатым лаем, мчался Вумпель... Оба столкнулись и бултыхнулись в траву и покатились клубочком.
Пчела с перепугу вылетела, и Вовка, еще раз потряся локонами, — чтоб им лопнуть! — встал, почистился и чинно и степенно пошел к Назарычу, протягивая еще издали руку и говоря на ходу:
— Здравствуйте. Как поживаете? Благодарю вас, ничего, вашими молитвами.
Назарыч поднял на него мутно-молочные, безресничные глаза, пожевал лиловыми губами - ниточками и подставил старое мохнатое ухо:
— Асиньки?
Вовка повторил: — «Благодарю вас, ничего, вашими молитвами», — и, решив, что теперь все сделано по ритуалу и что Назарыч, ослепленный этим ритуалом, конечно, не заметил Вовкиного конфузу из-за пчелы, присел уже попросту, без затей на деревянный чурбанчик и пожаловался, кривя губы:
— Скучно мне.
На этот раз старое мохнатое ухо услышало:
— Скучно, говоришь? Оно и верно, что скучно. Потому, — один ты, как былиночка... Ни тебе поиграть с кем, ни тебе ничего. Вовсе один.
Шершавая, волосатая рука тепло и мягко легла на кудрявую Вовкину голову, точно накрыла заячьей шапкой. От руки терпко пахло пчелиным клеем, смолою и чуть-чуть дегтем.
Вовка потерся об нее загорелой, как персик, пушистой, щекой и попросил жалобно:
— Рассказал бы ты что-нибудь, дед.
И опять мохнатое ухо услышало:
— Рассказать? Рассказать можно... Отчего не рассказать? Только рассказы-то мои все старые, все тебе ведомые... Что нового-то расскажу?
— Расскажи... расскажи... — Вовка придумывал, что бы закрутить позанятнее. — Расскажи, почему ты бедный, дед? Почему у тебя червонцев нету?
— Червонцев?. А зачем у меня червонцам быть? Это, кто с чёртом дружится, у тех червонцы есть, а я с чёртом не дружуся.
— Значит, — ты ему не брат?
Но на этот раз мохнатое ухо не расслышало.
Назарыч жевал лиловыми губами-ниточками и бормотал:
— Червонцы... Червонцы... Были у одного такого червонцы, так без портков остался и душу нечистому отдал... Вот они какие, червонцы-то...
Вовка насторожился: такой штуки, чтобы без портков остаться и душу нечистому отдать, он еще не умел. Присунувшись ближе к Назарычиному колену и цепко охватив его маленькими липкими и горячими пальцами, он допытывался:
— Да как же это, дед?.. Как это так? Ты по-настоящему скажи... — И прибавил басом: — Господи! Ведь я же не маленький.
Назарыч качал головой и не говорил, а по-стариковски вспоминал вслух:
— Червонцы-то, — они, может, тут неподалечко лежат...
Может, только озеро переплыть, а они, — вот они... Нате вам... И, может, ходит это по ночам один червонный человек к разным людям и просит: — Дайте мне, люди добрые, лодку через озеро переехать... И кто даст ему лодку, того он живым манером сажает на весла, а сам к рулю... и живым манером через озеро-то на тот берег. А на том берегу вал земляной... и подходит этот человек к земляному валу и говорит шёпотом слова... А как скажет слова, — вал расступится и за тем валом дверь... А за той дверью спит девица красоты преужасной, и округ нее червонцев, червонцев, — аж с ту гору, что у нас за Алмазовым Яром вздыблена, — и так и блестят, так и блестят, так что который человек без черных очков, так и ослепнуть может... Вот оно что!.. И берет человек эти червонцы и отсыпает в лодку цельную груду... Бери, — говорит, значит, — владай, значит... Но только ни единой душе, ни живой, ни мертвой про то не рассказывай, откуда, значит, червонцы-то достал, а езжай себе домой и дома заткнись... Чтоб значит: а-ни-ни. Ни жене, ни сыну, и никому.
— Ну, и после того пропадает червонный человек сквозь землю... Только кочка останется, ровно бы на болоте... А другой-то, значит, в лодке-то который, привезет червонное золото домой и купит, значит, вина.... И сегодня купит, и завтра купит, и на неделе купит, а там, глядь, без портков и остался. Так-то.
— А как остался человек без портков, так и зачали к нему люди приставать: откуда, мол, было у тебя раньше червонного золота и вина хмельного даже до страсти... Ну приставали, приставали, — он однажды возьми и выскажи всю правду, а как всю правду высказал, так душу нечистому и отдал. А теперь, хлопчик, мне надо до улья итти, рамки вынимать. Так-то.
И Назарыч встает, долго растирает поясницу и плетется тихими шажками к низким красненьким домичкам, над которыми стоит густой и озабоченный пчелиный звон.
Темно... То-есть, это за окнами темно, где в саду спрятался кто-то огромный, черный, мохнатый и дышит тяжело и жарко... Он дышит, а у крыльца виноградные усики трепещутся в суматохе и кивают кому-то в черную глубину...
А в комнате, где над столом повис ледяной электрический шар с ледяными сосульками, светло и больно глазам.
Вовка кувыркнулся на диван, задрал ноги, стучит ими друг о дружку и бормочет:
— Я буду лежать и спать, а вы будете сидеть и не знаю, что делать... Мне будет хорошо, вам будет плохо..
Это у него такая присказка. Повторяет он ее каждый вечер, когда взрослые усаживаются за стол и говорят не говорят, в блошки не играют, в крестики тоже, а на Вовку все-таки шипят: — Отстань! Не мешай!
Он дожидается, когда за столом заговорят и заспорят так громко, что можно незаметно улизнуть. Только вот сердце у него стучит тоже так громко, что, пожалуй, услышит мама и заахает...
Нет, не заахала....
Вовка темненьким клубочком выкатился на крыльцо, прошмыгнул мимо трепыхавшегося винограда, мимо того черного, что дышит в саду ночным и теплым мраком, и осторожненько, скособочившись и пригнувшись к земле, юрким полевым мышонком пробрался за ограду на широкую пыльную улицу... Пробежать немножко по ней, потом через топкий луг, потом нырнуть под мостик, а там сейчас и будет озеро, а за озером земляной вал, а за земляным валом девица красоты преужасной, и вокруг нее червонцы, червонцы...
Ну, девицы Вовке не надо, — может, она такая же, как заграничная Маргарита Карловна, которая едет да никак не доедет, так прах ли в ней, а вот червонцы!
На мильон червонцев Вовка купит прежде всего шоколадную колбасу с миндалем, потом зубочистку, как у папы, потом бусинки плюшевому Мишке для глаз, ну, а на то, что сдачи дадут, можно живой трамвай, или лучше центробежку?.. Пожалуй, центробежку, — только вот если б знать, что это такое за штука за такая?.. Ну, а потом, когда купит все, останется без портков и будет отдавать душу нечистому... Страшно это, должно быть?
Спросить бы у октябренка Мити Жучкова, может, он уж отдавал, — так знает.
Вовка приостанавливается. Сбоку из канавы тянется ему навстречу корявая лапа и цапает за плечо... Он бы вскрикнул, но раз человеку сам чёрт не брат, так как же можно кричать?
И потом, это же совсем не лапа, это просто колючая ветка... Он же сразу смекнул, что это ветка, его не проведешь...
А над озером толпятся какие-то горбатые карлики... Может, это червонный человек выставил свою стражу... Тоже ведь и он не дурак: хранишь золото в земле, так держи стражу... Только неизвестно, как эти карлики разговаривают. По-карликовски или по-человечьи?..
Вовка приседает на корточки, потом встает на четвереньки и ползет по рослой траве... Холодно и щекотно ногам, в ладони впиваются колючки, — все равно Вовка ползет. Надо доползти до опрокинутой чернильницы и пообещать червонному человеку, что он, Вовка, а-ни-ни... Ни жене, ни сыну, и никому. Придет домой и заткнется. Только бы подвел его червонный человек к земляному валу на том берегу и сказал шёпотом слова... Это же, наверное, такие слова, каких и сама заграничная Маргарита Карловна никогда не слыхала... Вовка ползет гибкой ящерицей, а на него косматыми хлопьями ползут влажные болотные туманы и ложатся ему на голову и стискивают виски... С ума они сошли, что ли? Где это видано ложиться на голову человеку, точно мокрес какой...
Чтоб им лопнуть, — ай!..
Вовка дико вскрикивает, вскакивает, хочет бежать... Мама перехватывает.
— Ах, Вовка же! Опять на диване заснул одетым. Ну, что это за наказание?
И всплескивает руками. Известно — женщина!
***
Евгения Руссат. Публикуется по журналу «Красная нива», № 36 за 1928 год.
Из собрания МИРА коллекция

























