По широкому раздолью
Текст: Сергей Григорьев
Фото: В. Андрианов
Публикуется по журналу «30 дней», № 8, 1926. МИРА коллекция
***
1. Новое по-старому
Теплоход идет ранним рейсом.
Если бы это было в досельные времена — то было бы вот как.
Служили бы молебен — подняли бы потом флаг, хватили бы по маленькой, а то и по большой. Потом командир вышел бы на мостик в мундире с пышным золотым шитьем на рукаве и, дернув за звонок, нагнулся бы к рупору:
— Машина готова?
И, наклонив ухо к рупору, услыхал бы загробный голос машиниста:
— Машина готова!
— Назад, самый тихий.
И пароход, блистая матовою белизной средь голубых вод Волги, захлопал бы задорно лапками колес.
— Вперед до полного!
Теперь кое-что не так. О молебне, конечно, и речи быть не может! Но кое-что и осталось. Вот на командире еще старое, сильно потертое (английского драпа) форменное пальто с золотыми пуговицами (о, не орлы — а якоря!) — однакож командир хоть и в старом пальто, но не в старом духе.
Он нервничает и не скрывает этого.
Раньше, бывало, командир парохода или теплохода часто сам и заведывал и распоряжался зимним ремонтом судна в затоне. Теперь у командира до первого рейса нет заботы зимней — дело зимнего ремонта централизовано, поставлено на заводскую ногу и, вероятно, по НОТу. И наш теплоход в совершенном согласии с отчетами ЦУРека отремонтирован на 75 %.
Мы выходим в рейс, неся на себе эти 25 % неоконченного ремонта, к радости всей команды — это ее приработок. Внизу у пролета подвахтенные на верстаке слаживают и склеивают великолепную филенчатую дверь, носящую еще горестные меты разрухи — пулевые пробоины и следы огня.
Дверь лежит на верстаке, зажатая в струбцинках, как раненый на перевязочном столе; боцман откуда-то приносит осколки зеркального стекла в дюйм толщиной — быть-может разбитого на этом же корабле неприятельским снарядом.
Кривым, словно клинок клыча абрека, краем стеклянного обломка матросы скоблят дверь — потом ее отполируют и повесят куда надо.
На балконе баррикада — красят палубу в обычный дикий цвет и кое-где отводят полосы «цинквейсом».
2. Обманчивый простор
Прокричал заливчато третий свисток. Теплоход затрепетал от работы ходовых машин. В штурвальной рубке лоцман (мы отваливаем утром) — старик и его подручный — молодой парень.
Старик снимает картуз и долго молится на золотой горящий крест церкви на балчуге, пока на пристани идет последняя суета; подручный лоцмана, облокотясь на подоконник рубки, читает маленькую книжечку, по-видимому универсальной библиотечки — и держит ее в обеих своих огромных лапах, будто тяжелый кирпич. Лицо у парня сияющее, глаза удивленные — можно подумать, что он не книжку читает, а нашел и поднял с земли огромный самородок золота и радуется и дивится. Прелестно. А еще говорят: «нет читателя».
Старик кончил молитву.
Молодой спрятал книжечку в карман и снял картуз; лоцман с подручным троекратно поцеловались, будто христосовались, потом крепко пожали друг другу руки и надели картузы.
Старый ломан встал по правую руку штурвального большого колеса на хрустящий под обутыми в валенки ногами плетеный из прутьев шелюги мат. Штурвальный встал по левую руку колеса прямо на пол.
Рейс начался, хотя еще нет команды к отвалу.
Когда теплоход «прибежит» в Астрахань, старик — лоцман снимет картуз, будет долго креститься на мреющие в пыли кресты, а штурвальный «из уважения» задержится в рубке. Потом троекратно расцелуются и пожмут друг другу руки.
Рейс кончился.
Так в первом рейсе — так и в последнем.
Церемония в штурвальной рубке — единственное, что напоминает о том, что мы пускаемся в дальний путь...
А на дальнем пути...
Разве есть какая-нибудь опасность?!
На Волге не думают о «кораблекрушении», уверенно спокойны, что не может быть пожара (подавляющие противопожарные средства) — а вдруг вот «сядем на мель»!..
— Помилуйте! Такой простор!..
Обманчивый простор.
На Волге еще помнят, как лет тридцать назад новенький самолетский «Гоголь» (с бельгийской верфи Коккериль) идя первым весенним рейсом (и своим первым) налетел на яр с полного хода: стальной корпус парохода собрало ударом в гармонику — и пассажиры прямо с коек вылетели на мелкое место, приняв холодную ванну. А за кормой «Гоголя» была глубина пятьдесят метров!
Вот почему в штурвальной рубке милуются и перед началом, и после окончания каждого рейса.
Лоцман и его подручный на вахте — одна душа. И оба смотрят в оба. Волга не обманет нас!
Если вы на пароходе, чтобы спать, — спокойно спите. Волны шепчут: «бай-бай-бай». И тут не знаешь — то ли мы лишь только отвалили или бежим час, три часа, день, без году неделю — или целый век?
3. Бессоница
По вновь окрашенной палубе нельзя ходить вокруг всего балкона — что составляет все равно, что прогулку по проспекту.
Поэтому вокруг салона нет топота по звонкой деке. Да и второклассных пассажиров мало — а первый класс совсем пустой.
Чуть позванивают от машинной дрожи хрустальные подвески ламп. Сквозь саженные пролеты разделенных только ампирными колоннами окон льются просторы Волги, и душа их пьет, как легкое игристое вино.
Кроме автора, которому прилично всегда тушеваться, в сквозной, словно аквариум, столовой — сидит всего на всего один пассажир — тучный бородатый, красный, и, хотя еще рань, в мрачном одиночестве пьет водку, закусывая «икоркой», «балычком», а то и «стерлядочкой», но отнюдь не икрой и не балыком и не (скажем) рыбой.
Пассажиру не с кем чокнуться, и он иронически подымает иногда рюмку в направлении портрета одного из вождей революции. Вождь смотрит на пассажира, широко раскрыв женственно прекрасные глаза, прядь волос небрежно спустилась на лоб.
Иногда в салон заходят, какие-то молодые люди, открывают крышку инструмента, обделанного согласно с общим стилем в ампире, и начинают пробовать, что это за вещь — музыка? Некоторым удается подобрать посредством указательного пальца:
«Ах ты, но-чень-ка — ноч-ка тем-на-а-а-я!»
Эти, закрыв небрежно крышку, уходят победителями. Другие, ударив разом по нескольким клавишам, уходят в смущении...
Слышу: кто-то сердито бранит вахтенного матроса.
— Что это? Уж с восьми часов стали пускать играть? Когда же спать? Что здесь — казино?
Ушел, сердито плюнув (впрочем, в урну, для того и поставленную).
— Кто это? — полюбопытствовал я у матроса.
— А это первый (старший) лоцман. Каюта у него как раз под пьянином, и с вахты сменился в четыре утра. Конечно, ему спать не дают...
4. Ночное крыло
Вечером над волгой пролетела жар-птица и обронила из крыла перышко. Оно горело на закате червонным золотом, а потом пало на воду и оказалось все в синих с золотым ободком глазках: на павлиньем пере одно лишь такое...
Сменилась вахта.
Снизу по трапу поднялась и мечтательно остановилась у перил полная женщина в прекрасной шали. Она взмахнула углом шали, подобно бесшумной ночной птице, и пошла вдоль трапа к корме.
— Чья это? — спросил я матроса.
— Старшего лоцмана. Он на вахту встал. Погулять вышла. Весь день у них сегодня дискуссия шла.
Он зевнул и прибавил:
— Ночь прекрасная. Иван Павлыч непременно на якорь встанет. Да, ведь, как же? Не дай бог, на яр наскочишь... А на якоре спокойнее.
Опять же и музыки в рубке нет.
Вверху над нами затопали, и свисток приглушенно и кратко гукнул.
Выйдя к мачте, штурвальный крикнул:
— Наметка!
— Есть! — нехотя ответил наметчик.
Ворча он достал наметку с суставами, окрашенными в белое и красное (раньше крашена в черно-белое), и стал молча наметывать, — но шест уходил в освещенную из иллюминатора над самой водою пенную волну из-под форштевня, не доставая дна.
— Достанешь тут, как...
Коротенько дважды гукнуло.
— Положь наметку.
— Есть.
— Боцман?
— Есть. Чего еще?!
— Приготовить якорь.
— Вот это дело. Робя, айда!
Загромыхала носовая лебедка.
С плеском взбив брызги выше мачты, в темную воду рухнул с борта якорь.
Ночь накрыла Волгу ласковым крылом.